Честная физика. Статьи и эссе.

1. История физики, изложенная курам на смех.

 

1.5. «Научно»-техническая революция ХХ века.

 

 

       Что же касается технической физики, то здесь тоже не зевали. И даже время от времени демонстрировали свои достижения, для чего устраивали Всемирные выставки. На одной из них можно было видеть молодого человека приятной наружности, скромно держащего кончиками пальцев обычную электролампу – за цоколь. При этом лампа, как бы это сказать… в общем, она светилась. Хотя Никола Тесла (а это был он) и не подвел к ней каких-нибудь «тонюсеньких проводков». Заинтересованным посетителям Тесла выкладывал все как на духу. Дескать, проводков и не надо, ток идет прямо через мое тело. Видите, я прислонился к генератору? Отошел – гаснет… Что Вы, это совсем не больно, потому что ток высокочастотный… Да, Вы правы, что я держу лампу одной рукой, и проводник получается как бы один, а не два. А два и не нужно, я же говорю Вам, что ток высокочастотный… Да, моя рука – плохой проводник. Но для высокочастотных токов провод даже лучше делать из диэлектрика… Да, Вы совершенно правильно угадали – можно обойтись вообще без проводов. Правда-правда! Вот, изволите ли взглянуть, электродвигатель. Беру его в руки – подводящих проводов нет. А вон, видите, передающий генератор. Если угодно, я махну платочком ассистенту, он его запустит, и этот двигатель заработает!.. И ведь Тесла не шутил – по мановению платочка двигатель работал. Господи, да что же это такое! Эх, был бы на месте лопуха-посетителя какой-нибудь современный физик, он бы этого Николу сразу расколол. Он спросил бы, во-первых, какую же мощность надо излучать, чтобы эта сопля так вертелась? Попади я под такое излучение, у меня сразу же все волосы повылезли бы, а тут стоишь – и ничего, даже приятно. Во-вторых, а где же, кстати, передающая и приемная антенны-то? Ведь их же нет! Шутишь, брат! Ой, да мало ли чего еще он спросил бы – известно, как шибко грамотны современные физики. А то ведь стоял посетитель с разинутым ртом и выслушивал байки о том, что обмотки здесь не просто высокочастотные, а еще и резонансные, и что тогда ни проводов, ни антенн не нужно… В общем, ясно, что тебе показывают фокус, но секрета его не понял никто. Сгоряча решили выдать автору свидетельство типа «да, работает, но принципы работы не являются физическими»- всяк сверчок знай свой шесток, мол. Однако, вовремя одумались: «Батюшки! Так значит, бывают нефизические принципы работы? Спаси и сохрани!» И не выдали свидетельства.

 

       Потужил-потужил Тесла, да делать нечего – надо дело делать! Вернулся он в Лонг-Айленд и ну руководить там строительством Башни! Да какой Башни! С ее помощью он собирался обеспечить бесперебойную работу своих чудо-двигателей, находящихся в любых точках земного шара!

       Фантастика, говорите. Конечно, Вам сейчас легко говорить. А каково было специалистам тогда, в разгар строительства? Короче, почти достроенную башню пришлось на всякий случай из строя вывести. Еще спасибо доброму дяде Нобелю за динамит, а то горела бы она долго, зараза. Опять же, нет худа без добра: динамит динамитом, а не будь его – с каких шишей выплачивалась бы Нобелевская премия?! Тесла, между прочим, был одним из первых ее лауреатов. Только он от нее отказался. Ну, чудак, право. Другим больше досталось!

 

       В общем, время тогда было такое, что некогда было разбираться с тесловской чепухой, тут своих забот – полон рот! Электроны положительные, электроны отрицательные. Волны носятся в эфире, вихри, трубки – красотища! Или вот еще – очень модная тогда штука – катодные лучи. Разве это не прелесть? Казалось, что Ленард раздраконил ее вдоль и поперек. Но когда за дело взялся Дж.Дж.Томсон, то оказалось, что это и не лучи вовсе, а поток обычных отрицательных электронов, «неисчерпаемых, как атом»…

       Впрочем, за лучами тоже дело не стало – правда, всего лишь рентгеновскими. Потому что их открыл Рентген. Главная штука, совсем не надрывался-то: впихнул на путь потока электронов какую-то болванку; а лучи из нее сами поперли, просвечивая все на своем пути. Естественно, такое открытие нашло применение сразу же. Порой казалось, что оно самой природой предназначено для приобщения широких народных масс к событиям на переднем крае науки. Вы только представьте: идет публичная лекция. «Я попрошу выключить свет!»- бодро чеканит лектор. Свет гаснет. «Прошу прощения,- вспоминает в темноте лектор.- Я забыл сказать, что слабонервным лучше выйти из зала». И выдерживает эффектную паузу. После этого можно показать на экране хоть Венеру Милосскую, все подпрыгнут. Но на экране – одновременно с истерическими визгами, взрывавшими напряженную тишину – появлялся великолепный рентгеновский снимок скелета натурщицы, принявшей вальяжную позу… Я не знаю, были ли случаи разрыва сердца среди публики, страдающей суевериями, а что касается обмороков, так их просто никто не считал. Иной раз включат свет - все в обмороке. Приобщились, значит. Ну и нормалек!

       Напуганная ужасными слухами об этом небывалом наступлении науки на общественное сознание, тетка Беккереля решила сделать последнюю попытку наставить любимого племянника на путь истинный. После приличествующей случаю обстоятельной душеспасительной речи она подарила ему большой литой крест. Проводивши тетушку, беспутный племяш окинул взором кабинет в поисках подходящего места, куда бы этот подарок можно было подальше спрятать. Не найдя ничего лучшего, он сунул его в сейф (прямо на пакет с какой-то урановой солью), а сверху прикрыл нераспечатанной фотопластинкой – для верности. Ночью Беккерель проснулся в холодном поту. Ему во сне явилась тетушка и ласково попросила: «Прояви пластинку, шельмец!» – хотя Беккерель точно знал, что она имела о фотоделе примерно такое же представление, какое он сам имел о пятом даре Святого Духа. На следующую ночь кошмар повторился. «Не отстанет ведь, душеспасительница»,- понял Беккерель и, чертыхаясь, выполнил эту идиотскую просьбу. Что Вы думаете – на пластинке отчетливо узнавались контуры креста! «Боже мой»,- прошептал Беккерель. Еще чуть-чуть, и старания тетки не пропали бы даром; но ум ученого, зашедший за разум, нашел-таки силы вернуться в исходное положение. «Черт возьми!»- воскликнул Беккерель (это и означало открытие радиоактивности). Черта не пришлось долго упрашивать…

 

       Раз уж пошла такая пьянка, то и Хевисайду, да и все тому же неугомонному Лорентцу ничего не осталось, кроме как выступить с официальным заявлением о том, что масса электрона должна расти по мере роста его скорости. Везунчик Кауфман ставит опыт – а она и взаправду растет! Что еще нужно для полного счастья? А нужно, чтобы всякие там идеалисты воду не мутили: им говорят, масса растет, а они в ответ – нет, мол, это материя исчезает! Ну, чудаки, что с них взять! Хотя, с ними веселее. И вот уже профессора говорят студентам – дескать, жалко вас, господа, ведь физика вот-вот закончится…

       Тем не менее, оставалась чертовщинка со скоростью света. Как только не ерзали в эфире экспериментаторы, она, паршивка, все равно вела себя так, словно она какая-нибудь из себя фундаментальная постоянная. Обычно это описывают так: два опытных наблюдателя – стоящий на перроне и едущий в поезде – измеряли скорость света вдоль рельсов и получали одно и то же значение. «Абсурд!- ломали головы наблюдатели.- Взять хотя бы летящую ворону. Ну не может она лететь с одной и той же скоростью относительно нас обоих! Чем же свет отличается от вороны?» Скажу по секрету, что отличие было существенное: ворона-то, само собой, летела в каком-то одном направлении, например, по ходу поезда, а вот свет, скорость которого там измеряли, обязательно летел и по ходу, и против – туда-сюда, понимаете? С вороной никто в таком режиме не экспериментировал, поэтому чертовщина продолжалась…

       И сказал Эйнштейн, что, эх, господа, нашли над чем голову ломать – лично я, дескать, это просто постулирую. Заслышав такие речи, физики – как бы это помягче выразиться – временно потеряли дар соображения. «Все гениальное просто, но не до такой же степени»,- говорили они. Наконец они пришли в себя: «Позвольте, но Ваша теория ничего не говорит о том, как ведет себя свет по отношению к эфиру!» К такому повороту событий Эйнштейн был готов.

 

- Это потому,- объяснил он,- что никакого эфира нет. Если бы он был, я обязательно сказал бы на этот счет пару слов. А нет – увольте.

- Как Вы интересно рассуждаете,- загорелись физики,- а что же тогда описывают уравнения Максвелла, которые, кажется, Вам дороги, как память?

- Во-первых, они мне дороги не только как память, – обиделся Эйнштейн.- Куда же я их дену, если на их лорентц-инвариантности у меня все и держится? А ежели хотите, чтобы они еще и описывали что-то, так я разве против? Пусть хотя бы поле и описывают. Правда, раньше полем назывались натяжения в эфире. Так вот теперь – все то же самое, только без эфира, понимаете? Очень просто.

- Ну, если очень просто, тогда, конечно, понимаем,- кивали физики.- Небось, мы не глупее паровоза-то…

 

       Но передышки Эйнштейну не дали. На него тут же набросились совсем уж темные нерюхи, которым, видите ли, не понравились следовавшие из теории Эйнштейна «новые представления о пространстве и времени». Насквозь погрязнув в предрассудках, нерюхи кричали о том, что эти представления противоречат какому-то, простите за выражение, «здравому смыслу». Из вежливости пришлось держать ответ и перед этой публикой. С ней, правда, было проще. Есть народная примета: если теория заключается в постулировании опытных фактов, то это к тому, что такая теория будет неплохо подтверждаться опытом. И, едва заслышав, что теория Эйнштейна подтверждается на опыте блестяще, руководствовавшаяся здравым смыслом публика моментально прекращала свои реакционные нападки. Так что мало-помалу гениальность теории стали, кроме Эйнштейна, понимать еще человека четыре. А когда для подсчета этих особо понятливых не стало хватать пальцев на обеих руках, то философы спохватились и решили добиться того, чтобы эту гениальность понимал каждый. И ведь, молодцы, как же они старались, чертяки!

       Кстати, до сих пор встречаются недоумки, которые считают, что все было сделано еще до Эйнштейна: Мах и Освальд, дескать, потрудились на идеологическом фронте, Лорентц и Ко – на математическом, Майкельсон и Ко – на экспериментальном. Нет – нужен был гений Эйнштейна, чтобы сделать следующий шаг, сказавши: «Ребята, да ведь все оно так и есть!» Более того, насчет экспериментального фронта – это еще как сказать! «Мне часто задают вопрос,- заявил как-то Эйнштейн,- знал ли я о результатах опыта Майкельсона-Морли до написания своих классических работ. Неужели не ясно, господа, что однозначно ответить на этот вопрос невозможно? В самом деле, первый результат был получен, когда мне было два годика, после чего он неоднократно перепроверялся. Ну, и что с того? Мог я не знать об этих результатах? Конечно, мог. Поэтому я и не уточнял в тех работах, какие именно эксперименты я там имел в виду.»

 

       Надо сказать, что к этому времени в физике уже завершилось «великое разделение труда»: из аморфного конгломерата тружеников выделились земледельцы от физики, т.е. экспериментаторы, и скотоводы, то бишь, теоретики. Это произошло не по чьей-то прихоти – просто физика в своем развитии достигла такого уровня, когда одному человеку стало уже не под силу двигать науку, что-то в ней делая и в то же время соображая, что же ты делаешь. Вот они промеж собою и рассудили: ты, дескать, делай, а я, так и быть, соображать буду. И работа закипела! Вскоре, однако, теоретики осознали минусы своего положения. Понимаете, так уж издавна повелось, что критерием истинности теории считается ее согласие с экспериментом. «Хорошенькое дело получается,- сетовали теоретики,- мы, значит, сушим мозги, создавая дивные теории, а эти, с позволения сказать, коллеги, которые только и могут накручивать гайки, искать течи и затыкать дыры, говорят нам «извините» вместо «спасиба». Понятно, что подобные настроения мало способствовали научному прогрессу. Так вот, оздоровил эту неприглядную ситуацию опять же не кто иной, как Эйнштейн. Он показал, что любую душе угодную теорию можно блестяще подтвердить экспериментами! Чтобы подчеркнуть особую важность такого рода экспериментов, их стали называть «мысленными». Легко видеть, что, умело применяя этот могучий инструмент познания, можно попутно сэкономить целую прорву финансовых и материальных ресурсов!

       И что же сделали противники теории относительности, получив в подарок этот могучий инструмент? Да ясно, что: они употребили его исключительно на отравление жизни Эйнштейну. Не умея корректно осуществлять такие эксперименты, эти недруги то и дело получали различные нелепые парадоксы. Их ошибки, как быстро понял Эйнштейн, имели общий корень. Дело в том, что сначала его теория была справедлива лишь для систем отсчета, «движущихся друг относительно друга равномерно и прямолинейно», а все эти опровергатели, подстраивая свои парадоксы, неизбежно выходили за границы применимости теории – от ускорений-то не избавиться! «Так, чего доброго, они в конце концов догадаются, что такой вариант теории неприменим в реальной жизни,- испугался как-то Эйнштейн.- Надо бы ее обобщить, что ли. Причем на все системы отсчета, а?» Эта задумка, действительно, была неплохая, но было непонятно, как же быть с опытным подтверждением такого обобщенного варианта. Надо ж было сделать так, чтобы в смысле опытного подтверждения и на этот раз комар носа не подточил! Эта мысль не давала Эйнштейну покоя. Как-то, после очередного бесплодного дня, он незаметно задремал. И вдруг… Знаете, многие из своих открытий великие люди делают во сне. Дают себе задание на ночь, и к утру – готово. (Не верите? Любой великий человек может в этом легко убедиться, если сам попробует.) Так, Менделееву приснилась таблица Менделеева, Максвеллу – уравнения Максвелла, Лорентцу – преобразования Лорентца. Правда, были и неудачи. Так, академику Мигдалу и, независимо от него, С.П.Капице приснилась единая теория поля Мигдала-Капицы, но им просто никто не поверил. Так вот, Эйнштейну приснилось, будто он понял разгадку. Поскольку, разумеется, номер с постулатами фактов дважды не пройдет, то поступить следует диаметрально противоположно: закрутить теорию так, чтобы экспериментаторы поняли, как же все это проверить, минимум лет через двести. Эйнштейн проснулся от того, что подпрыгнул во сне, и уже довольно скоро коллеги вытаращили глаза на «непревзойденную вершину теоретической физики». Поначалу они лишь подталкивали друг друга: «Ты здесь что-нибудь понимаешь?»- и опускали взоры, переживая свою бестолковость. Наконец у Гроссмана от радости дыханье сперло:

- Братцы! кажется, понял!

- Ну?

- Да, чтобы не трепаться зря, здесь объяснена природа гравитации!

- Иди ты!

- Ей-ей! Эта природа – ускорение! Представьте, что вы сидите в лифте, причем существенно, чтобы он был без окон и дверей. Тогда две ситуации – лифт подвешен, а Земля его притягивает, или же Земли нет, а лифт тащат с ускорением вверх – будут для вас совершенно неразличимы (вот зачем нужно, чтобы лифт был без окон и дверей!) А если гравитация и ускорение неразличимы, значит, то и другое – одно и то же! Я просто балдею!

 

       Позже, когда это объяснение перекочевало на страницы многочисленных популярных изданий, балдеж приобрел массовый характер. Эйнштейн уже радостно потирал руки…

       Ах, если бы все шло, как он надеялся! Не тут-то было – подтвердить на опыте общую теорию относительности сразу же вызвался Артур Эддингтон. Делать ему было нечего, я гляжу! Этот выскочка решил запечатлеть, как загибается свет от звезд, проходящий вблизи Солнца – известного массивного тела. Сложность здесь заключалась не только в ожидании подходящего солнечного затмения. Главное, что в Европе, понятное дело, нашлось бы много больно умных советчиков, вот почему этого сэра понесло аж в Южную Америку. Как и следовало ожидать, первые же фотографии подтвердили, что свет от звезд, проходя вблизи Солнца, по-хамски расшвыривается нестационарной солнечной короной куда душе угодно. Поэтому дело выбора из примерно двухсот опознанных смещенных изображений звезд хотя бы трех, блестяще подтверждавших предсказания Эйнштейна, требовало от исследователя определенной усидчивости. Но Эддингтона ничуть не смутили эти трудности; в общем, и на этот раз пронесло, триумф был полный.

 

       Уж простите мне некоторые издержки, связанные с нарушением хронологии, но что поделаешь, если еще один острый сюжет раскручивался на фоне всех этих релятивистских преобразований. Начинался этот сюжет с того, что сначала Кирхгоф, затем Стефан с Больцманом и Вин (а уж затем и все остальные) никак не могли взять в толк – чего это ради черное тело излучает именно по-черному. Тут необходимо небольшое пояснение насчет черного тела. Чтобы получить представление о таковом, совсем необязательно барахтаться в саже. Или глядеть в дырочку, просверленную в металлической сфере, как это советуют лихие популяризаторы – с еще большим успехом можно всматриваться, извините за выражение, негру в задницу. Все проще: разуйте глаза, и только; черные тела-то - вот они! Например, Солнце – это «абсолютно черное тело при температуре 6000 К», или другие звезды – это «абсолютно черные тела с температурой до 20000 К». В сравнении с этими гигантами черноты какая-нибудь там электрическая дуга – это просто пшик несерьезный. Здесь неискушенный в физике читатель может удивиться: как это, Солнце и звезды – черные тела? А ведь все именно так. Дело в том, что физики говорят не просто о «черных телах», а об «абсолютно черных телах». А поскольку абсолютный идеал недостижим, то и приходится иметь дело лишь с приближениями к идеалу, лучшими из которых и являются Солнце, звезды, и т.п. Так вот, почему они все-таки излучают по-черному? «А не потому ли,- догадался Планк,- что атомы излучают не непрерывно, а порциями? Квантами, попросту говоря. А?»

       Эта догадка оказалась весьма плодотворной, хотя, между нами, до сих пор никто не знает, что такое квант. Но у квантовой теории – этакого птенчика – крылышки все крепли и крепли. Не по душе это было Эйнштейну, ох как не по душе! Птенчик-то, известное дело, прожорлив, соответственно и гадит он в огромных количествах: никак не вписывались эти дискретные кванты в любимые эйнштейновы уравнения Максвелла – уравнения сплошной среды – хоть ты тресни! Открутить бы этому птенчику башку – так ведь прикрылся, понимаешь, желтеньким пушком и пищит так доверчиво, подлец! Впрочем, дескать, живи пока, размышлял Эйнштейн, ведь кое-что в квантах, безусловно, есть – смотрите, например, как здорово с их помощью можно описать фотоэффект! (И надо же, позже ему за это по иронии судьбы взяли да присудили Нобелевскую премию! Вот это была невезуха – бедняга, небось, локти кусал!)

       Между тем наш птенчик развивался не по дням, а по часам; узнать его было все труднее: вот чьими-то заботами у него уже сформировался хвостик, чьими-то стараниями – рыльце, а еще чьими-то – рожки, а еще – копытца… Кошмар! Перепуганные физики решили срочно придать своему питомцу более эстетический вид; для этого они организовали в Брюсселе междусобойчик, который назвали Сольвеевским конгрессом. А почему Сольвеевским, а не Брюссельским? Да просто господин Сольвей, по такому случаю вызвавшийся оплатить все расходы на койко-места и сосиски с капустой, очень хотел, чтобы физики всегда помнили его доброту (это я на всякий случай напомнил, а то вдруг там кто-нибудь забыл).

       Итак, леди (мадам Кюри) и джентльмены, прошу встать – Сольвеевский конгресс идет! Прошу садиться. Слушается доклад о поведении кванта, находящегося в акте испускания упомянутого кванта атомом. В разгар прений по ключевому вопросу – сколько же времени длится этот «акт испускания» – Эйнштейна, как обычно, озарило: «Господа! А ведь, ей-богу, лучше, если он вообще не длится, а осуществляется мгновенно! Раз, и все! Ведь если он длится конечное время, то все кто попало начнут от праздности умножать это время на скорость света и получать в результате длину кванта. А разве, хе-хе, бывает у кванта длина? Если бывает, то все кто попало начнут себе прикидывать, сколько же на этой длине укладывается длин волн. Хотя и ежу понятно, что никак не меньше десятка. (Лорентц не без оснований полагал, что эта цифра составляет несколько миллионов. Несложный расчет показывает, что Лорентц был умнее ежа, по крайней мере, в сто тысяч раз.) Так эти длины волн, говорят, бывают аж по километру штука! Ничего себе дура получится вместо кванта! Вместо такой махонькой крошечки! Не зря же он квантом называется. Вот я и говорю – пусть испускается мгновенно. А то хуже будет!»

       Это захватывающее предложение было с энтузиазмом принято, причем сейчас уже можно сказать, что – всерьез и надолго. Правда, и здесь не обошлось без приключений. Никто не ожидал такой заявочки от мадам Кюри, но она с умным видом выдала в ходе дискуссии – дескать, вот вы все говорите о квантах, но для описания мгновенного испускания кванта ведь уравнения Максвелла совершенно неприменимы, так как вы на это смотрите? Переглянулись конгрессмены – конечно, неприменимы, но разве можно вслух задавать такие некорректные вопросы? Да еще на этаком форуме! Дескать, женская логика, туда-сюда. Замнем, в общем. А в остальном все было просто изумительно – всем так понравилось, что конгресс постановили неоднократно повторить. Лишь Эйнштейн напустил на себя какую-то задумчивость. Ну, это понятно, он-то понимал проблему несколько глубже. Вот как, примерно: «Что-то я, действительно, того… увлекся немного с этими квантами. Мне ведь без уравнений Максвелла оставаться никак невозможно! В общем, мерси, мадам, что вовремя напомнили – пока у меня склероз не начался!»

       Однако, поздно он вспомнил про склероз. Да еще долго раздумывал чегой-то…

 

       Тем временем Резерфорд, имея весьма наивные представления о строении атома, вздумал подшутить над новеньким студентом в своей знаменитой лаборатории. В итоге он зарекся больше так не шутить, потому что студент, добросовестно выполняя это шуточное задание, получил экспериментальный результат, из которого и вытекало, что представления шефа о строении атома были наивными. Чтобы хоть как-то спасти свою репутацию, Резерфорд и предложил планетарную модель атома. Сейчас-то о ней даже школьникам говорят. А тогда это было весьма ново и удивительно – ведь, теоретически, вращающийся вокруг ядра электрон должен был бы так резво излучить всю свою энергию, что атом прекратил бы существование, не успев даже ойкнуть. Выручил Резерфорда молодой, подававший надежды Бор.

- Знаете что,- доверительно сообщил он,- по классической теории это, конечно, удивительно. А по квантовой – обычное дело! Я уверяю Вас, что у электронов в атоме есть стационарные орбиты, на которых они вертятся до тошноты, но ничегошеньки не излучают!

- Откуда Вы это знаете? – ахнул Резерфорд.

- Господи,- воскликнул Бор,- да из моих постулатов это же прямо следует!

 

       Этот удар был силен! Ведь классическая физика билась-билась, как рыба об лед, а так и не сподобилась сколько-нибудь вразумительно объяснить, откуда же берутся у атомов характерные для них частоты, которые излучаются, если атомы как следует возбудить. А уж как переживали-то за эту труженицу классическую – это и словами не высказать. И вот, здрасьте-пожалуйста, подруливает на готовенькое эта паразитка, физика квантовая, и нахально заявляет, что, дескать, и говорить-то не о чем – атом может излучать только вот эти частоты потому, что все остальные частоты он излучать просто не может. И рад бы, так сказать, да не может – согласно постулатам-то. Причем это справедливо и для поглощения, чтобы обидно не было.

- Простите,- удивилась собственной смелости классическая физика,- а что же делает Ваш квант, если он попадает в среду, у атомов которой нет подходящей для него частоты?

- Ну как что, милая,- он с этими атомами не взаимодействует и летит себе, как в вакууме.

- А почему же при этом его скорость меньше, чем в вакууме?

       Тут квантовая физика на минуточку призадумалась… «А, понятно,- сообразила она.- Я полагаю, что если на пути кванта попадается атом, с которым он взаимодействовать не может, то ничего не остается, кроме как облететь этот атом где-нибудь сбоку. Так что, пока каждый атом облетишь – небось скорость тебе и уменьшится!»

 

       Видя, что дело дошло уже до откровенных издевательств, Эйнштейн решился, наконец, на крайние меры. Но бывшего птенчика голыми руками стало уже не взять. Сидит, сволочь, и нагло ухмыляется, а протянешь руку – разевает ужасный клюв с каким-то мерзким шипением. Еще долбанет, чего доброго! Ненормальный же, сразу было видно. И ведь, главное, просто в горле кость, острая и хроническая. Пришлось пускаться на хитрости. Эйнштейн предложил изящненький «решающий эксперимент» (по измерению ширины линии излучения быстро движущихся частиц), чтобы он решил раз и навсегда, что свет – это волны, черт побери, а не кванты. Ух, было бы смеху-то! Но талантливый Бор опять не утерпел и наплевал-таки в душу. Он быстренько показал, что – хоть волны, хоть кванты, а результат «решающего эксперимента» будет один и тот же. Не успел Эйнштейн продумать, каким образом обратить все это в шутку, как Комптон испортил ему настроение окончательно, добыв опытные свидетельства того, что кванты света не только существуют, но и ведут себя как заправские частицы. Вот же едрена-фотона, в конце-то концов! Что он там о себе воображает, этот свет – прикидывается волнами, а на самом деле это поток частиц, что ли? Или, постойте – он, наоборот, прикидывается частицами, а на самом деле… Да что же это такое на самом деле?!

 

       Массовое брожение умов, к счастью, продолжалось недолго. Ведь когда сталкиваешься с совершенно неординарным явлением, то первое, что следует сделать – это подобрать для него грамотный термин, и природа явления сразу станет гораздо понятнее. В этом случае со светом быстро отыскался восхитительный термин: «дуализм», и проблема легко и весело разрешилась. Охмелев от восторга, Луи де Бройль загнул тираду в том духе, что, дескать, вот мы спервоначалу думали про свет, что это волны, а оказалось, что здесь дуализм; но про электроны-то мы думаем, что это частицы, так вот не окажется ли, что и там – дуализм? – «Отчего же не окажется-то,- загорелись Дэвиссон да Джермер.- Дуализм – он, брат, везде дуализм». И продемонстрировали, что в умелых опытных руках электроны ведут себя, как заправские волны! «Неужели как волны?»- кисло переспросила научная общественность и добавила, что, мол, впрочем, этого и следовало ожидать. Слишком уж была издергана эта общественность потоком последних свершений, выворачивающих набекрень закостенелые мозги. Так что, заговори тогда электроны человеческим голосом – ее реакция была бы аналогичной.

 

       Вот таким вот образом вскрылась-таки всеобщая волновая природа той самой материи, которая до этого умело маскировалась под частицы. Стало так: в какую частицу ни плюнь – в волну де Бройля попадешь! По такому случаю потребовалась механика уже не простая, а волновая (или статистическая). Отвечая запросам времени, младое племя теоретиков рвалось в бой, едва не выскакивая из штанов. Каждый наперебой расхваливал свое детище; галдеж стоял, как на базаре. Кстати, этот базар весьма чутко реагировал на малейшие изменения спроса: каждый свежий опытный результат приводил к появлению на прилавках новых версий теории, а также новых интерпретаций старых версий. Ошалевший Эйнштейн насчитал несколько десятков таких интерпретаций и сбился со счета: в глазах зарябило. Ему было обидно и досадно: он-то, записывая свои уравнения, всегда пояснял, что с физической точки зрения означает в уравнении каждая закорючка, и давал рецепт, как соотнести закорючку с практикой. Пускай иногда – с помощью мысленных экспериментов, но это был все-таки рецепт! А тут пришлось столкнуться с принципиально новым подходом. Напористая молодежь гнула линию такую, что физическая цель, дескать, оправдывает математические средства. В этой связи новые закорючки раздавались направо и налево без всяких рецептов, и вскоре физики с интересом обнаружили у себя развитие привыкания к этим новшествам. Стало даже считаться признаком хорошего тона подтрунивать друг над другом по этому поводу: как ты, мол, не привык еще? А я, брат, уже со вчерашнего дня!

       Самым жутким было бессилие, с которым возмущенные потребители взирали на бесчинства этих базарных молодчиков. В самом деле, как таких урезонишь – если тебе суют закорючку без рецепта, то в ответ ничего не возразишь по существу! Ну, скажешь ты ему «спасибо, не надо» – а он, наглец, тебе вдогонку: «Ничего, и без тебя дураков хватит!» Эйнштейн просто места себе не находил. Дураков, действительно, хватало и без него: подрастающее поколение, как обычно, с восторгом впитывало в себя любые свежие веяния. «Что же делать?!- сокрушался он.- Неужели придется заниматься философскими беседами с этими сынками? Боже, стыд-то какой…»

 

       А творилось ужас что: один сынок – Гейзенберг – распоясался до того, что ввел в физику, эту исконно точную науку, принцип неопределенности! А второй, которого звали Шредингером, отчебучил следующее: выдал на-гора свое уравнение, после чего прикинулся шлангом – разбирайтесь, мол, сами. «Нет, Вы погодите,- приставали к нему,- скажите хотя бы, как Вы получили эту прелесть?» – «Далось вам, как я ее получил,- отшучивался Шредингер.- Умеючи! Главное, что эта прелесть вполне сгодится для описательных нужд статистической механики, ведь правда? Ну и радуйтесь молча!»

 

       Кто бы молча радовался – только не Эйнштейн. «Что нам подсовывают?- гневно бормотал он.- Дурилку статистическую! Чертовщину полнейшую! Вот-вот, именно чертовщину, ведь Бог в кости не играет! Эх, ребятки, погубили вы свои души… Мозгопудры вы, если честно…» Как назло, такая честность шла вразрез с правилами научной этики, поэтому пришлось действовать тонко.

- Поверьте, мне неприятно это говорить,- тактично начал Эйнштейн.- Неужели вы всерьез полагаете, что статистические свойства микрообъектов физически реальны?

- Да ведь эти свойства на опыте наблюдаются,- прикинулись дурачками ребятки, погубившие свои души,- стало быть, мы полагаем всерьез.

- Да вы что – моих трудов не читали? Мало ли что на опыте наблюдается! Все же относительно, сколько раз вам объяснять!

- Это действительно, все относительно; но, с нашей точки зрения, критерий физической реальности таков: если мы что-то как-то наблюдаем, то в этом «чем-то» есть нечто от реальности. А с Вашей?

- Хм, с моей? По-моему, так: если мы что-то в чем-то понимаем, то за этим «чем-то» есть нечто от реальности. А то у вас чепуховина получается: если я, например, держу фигу в кармане, то, по-вашему, она не реальна.

- А у Вас получается еще похуже, чем чепуховина: если Вы вытащите свою фигу из кармана, но непонятно зачем, так она будет не реальна по-Вашему!

 

       Вот так с ними всегда: ты им слово, а они тебе в ответ – десять. Единственное, до чего удалось договориться, так это о замене несуразного названия «волновая механика» на более благозвучное – механика квантовая. Термин хорошо прижился, да много ли в этом радости? Последней соломинкой, за которую ухватился Эйнштейн в море отчаяния, была идейка о возможной неполноте квантовой механики. По этому вопросу он и затеял с Бором «дискуссию века». За ходом этого мозгового побоища научная общественность следила с замиранием сердца. Позднее наблюдатели с удовлетворением отметили, что острые критические замечания Эйнштейна и блестящие контрдоводы Бора способствовали небывалому углублению понимания физической природы вещей. И верно, об итоговой степени этого углубления можно достоверно судить по последним аргументам, пущенным в ход – уже в частной переписке. Эйнштейн горько упрекал всех этих «копенгагенцев» в том, что их воззрения противоречат – чему бы Вы думали?- здравому смыслу! Ему резонно парировали в том духе, что, дескать, шутите, папаша – Вам в теории относительности это можно, а почему же тогда нам нельзя. Мы, мол, всегда считали себя Вашими любимыми учениками!

       На этом обе стороны иссякли, но необычайный душевный подъем, восторги и ликования физиков бурлили еще довольно долго (читайте небезызвестные сборники «Физики шутят» и «Физики продолжают шутить», а также недавний бестселлер того же издательства – «Физики все еще шутят»). И мало кто осознал, что уже сбылось пророчество юродивой Термодинамики.

 

       Когда я слышу, что Галилей заложил основы научного физического метода, я понимаю: мелко же плавал этот Галилей! Куда ему до титанов, которые заложили и перезаложили всю физику с потрохами. Так оно всегда и выходит, когда любителей вытесняют профессионалы.

 

       Но я открою вам большой секрет. Правду говорит диалектика: «Все, что ни делается – все к лучшему».

       Вот увидите!